ИНФАНТА
«Так вот и сделала ты попытку хоть что-нибудь уберечь от пропаж; У кельнера попросила открытку, настолько растрогал тебя пейзаж»
Готфрид Бенн

«Знаешь русалочку Андерсена? Вот для тебя лакомый кусочек! Скажи только слово - и положу ее к тебе в постель».
Томас Манн

ГЛАВА 9

Музыкант

«Она вытягивала из меня всю любовь и покупала на нее… румяна!»

Леонид Андреев

В пустой артистической я нервно допиваю последний глоток вина. Жарко. Надо мной висит портрет Вагнера. Стены комнаты выкрашены оранжевой краской. Через пять минут я должен выйти на сцену. Мои пальцы дрожат. В глаза безжалостно бьет светильник.

Я – музыкант.

В голове мучительно вертятся последние годы жизни. Точка отсчета – ее появление. Сейчас я вижу, как она неловко курит утреннюю сигарету и поворачивает лицо в сторону вентилятора. Я перебираю в голове семь нот и останавливаюсь на «Си-миноре».

Не помню, как оказался в том городе у моря. Не помню, как прошел мой концерт, – уже давно не придаю значения таким мелочам. Но я хорошо запомнил, что тогда мне явилась Рамина.

Панк-подростком она вошла ко мне в гримерную и отстраненно сказала:

- Можно взять у вас интервью?

Она произнесла это с такой интонацией, как будто мечтала, чтобы я отказался. Но услышала мое скромное «да». Я сделал для нее исключение. Я давно не общаюсь с прессой.

- Присядьте, пожалуйста! Я должен закончить с автографами.

И она уселась на предложенный мной стул. Хрупкая девочка с африканскими косичками. В каких-то драных нейлоновых чулках. В ней было много свежести и юного бунтарства – она совсем не походила на студентку консерватории или хотя бы поклонницу Малера.

Я взбудоражено крутил в руках смычок и старательно расписывался в чужих блокнотах. Я отчаянно растягивал время, потому что не знал, что делать дальше с этой уличной бандиткой.

Было страшно остаться с ней наедине. Она казалась мне хиппи, панком, наркоманкой, кем угодно – но нам явно будет не о чем говорить. Может быть, она спит с барабанщиком из местной рок-группы и думает, что я гитарист.

Я поглядывал на нее искоса и заметил, что девчонка заскучала. Она достала из сумки огромную книжку и принялась читать. Это вполне мог быть учебник по квантовой физике. Она смотрела в него с пониманием и отчего-то одобрительно качала головой. Я был уверен, что она уже успела накуриться дури в каком-то закоулке. Всем своим видом она показывала: ей все равно, состоится наша беседа или нет. Позже я заметил, что она слушает плеер. Что-то отчаянно хрипело из наушников – точно не Шуберт.

Я осторожно пригласил ее на банкет по случаю моего приезда. Хотел шокировать провинциальную публику. Нужно ломать представления людей о жизни. Я играю на скрипке, но дружу с малолетней панкушкой. Могут смело брать с меня пример.

За несколько часов, что мы провели вместе, она не произнесла ни слова. Хотя… нет. Кажется - попросила салфетку. И более того – она зевала. Я стеснялся, что пригласил ее в заштатную филармонию вместо того, чтобы свести в ресторан. Мы сидели в окружении полумертвых чиновников. Она грустно раскачивала под столом своей худенькой ножкой в рваном чулке.

В конце ужина я предложил ей выпить чего-нибудь в гостиничном баре. Мне казалось, что это будет более уместной обстановкой для такой оторвы. Она заказала джин. И, наверное, просто забыла про тоник. Ее глаза тут же заблестели, а на щеках проступил морковный румянец. Ну, конечно, она была обворожительна.

Ну, конечно, она спала с барабанщиком.

- Зачем вы всем этим занимаетесь, если вам надоело?

- Музыка?

- Ну, да.

- Нет, музыка мне не может надоесть.

- Но бесконечные концерты? Конвейер какой-то.

- Это правда.

Я даже расстроился. Она попала в точку. В мою больную и тщательно скрываемую боль. Музыка превратилась в бизнес. Жизнь – в дурную прогулку. Я давно жил в самолетах и казино. Привык в одиночестве напиваться в гостиничных номерах. Такие девчонки, как она, мне были в диковинку.

Дальше разговор застопорился. Мы молчали. Может быть, она хотела уйти.

Я сидел и вспоминал в тот момент свою сонату Шостаковича. Тот самый концерт в городе Туре. Когда сам Дмитрий Дмитриевич явился, чтобы меня поздравить. Он давно умер, но я его видел, он - меня. Смотрел долго, с улыбкой. Это случилось после самого запоминающегося исполнения в моей жизни. Когда я закончил, публика в зале была загипнотизирована. Я видел, как в воздухе летал порванный волос моего смычка. Никаких аплодисментов. Тишина и капли пота. Я иду за сцену, а там - высоко, почти под потолком, среди бархатистых портьер – этот сумасшедший портрет Шостаковича. Он никак не мог там появиться. Его некому было повесить. Но он был там. И смотрел на меня. Смотрел молча.

Мой пианист тоже его видел. Но прошли годы, и теперь он всякий раз портрет отрицает. Испугался. Ведь это соприкосновение со сферами, которых люди инстинктивно избегают. Это всегда как бы приглашение прогуляться по ту сторону в компании мертвеца. Так страшно, что немеют пальцы - со смычка истерично слетает конский волос.

И я смотрел тогда на эту девчонку – такую живую и томную, - и мне очень хотелось достать из-под стола сломанную гвоздику, чтобы ей подарить. Но никакой гвоздики у меня, конечно, не было. Я спросил:

- А чем вы занимаетесь здесь вообще? Учитесь?

- Ну да. Собираюсь в следующем году поступать университет.

- Переезжать в Москву? Это так сложно.

- Мой любовник обещал помочь.

Я не знал, что на это сказать. Она эпатировала – значит, хотела мне понравиться. Меня это не радовало и не раздражало. Было забавно наблюдать ее робкой кокеткой. Было сладко рассматривать стрелки на ее детских чулках. Я прикидывал в голове, сколько лет ей могло быть тогда. Она казалась нимфеткой, но рассуждала серьезно. Замаскированное малолетство.

Мы уютно утопали в креслах. Вели ни к чему не обязывающие разговоры. Казалось, что расстанемся естественно и навсегда. Рядом плавали рыбы в аквариуме и деловито кривлялись проститутки.

Я сказал, что через двадцать минут должен отбыть в аэропорт, и предложил меня проводить. Она ответила: почему нет? Мне хотелось заявить: а почему да, если тебе со мной так скучно? Понятно – я не барабанщик и не колюсь героином.

В аэропорте мы снова пили. Было жалко улетать, оставляя ее такой расслабленной и пьяной. Мы запросто могли переспать в ту ночь. Я обнял ее у трапа самолета и поцеловал в губы у всех на виду. Холодные губы в снегу. Я до сих пор помню их ощущение. Поцелуй со снежной королевой. Но какой из меня мальчик Кай?

Я мирно проспал весь полет. На следующий день казалось, что девчонка мне просто привиделась. Так вспоминаешь иногда случайных попутчиков из долгого переезда. Наша встреча закончилась ничем. Мы просто развлекли друг друга – скрасили одиночество легким намеком на возможное прелюбодеяние.

Но я все-таки оставил ей номер своего телефона. И однажды она позвонила.

Весной в Большом Зале Консерватории у меня очередной концерт. Я стою у окна в артистической и ем черешню. Раздается звонок.

- Здрасьте! Это Рамина. Вы меня, наверное, не помните…

- Конечно, помню!

- Я бы хотела попасть на ваш концерт.

- Где вы?

- Я за спиной Чайковского.

- Следуйте за контрабасистами. Там увидите большую черную машину. Мой водитель даст вам билет.

Весь концерт я думал о том, что она сидит где-то в зале. Это мысль меня будоражила. Кажется, я сыграл скверно. Хотя не исключено, что она слушала концерт в наушниках. Зачем-то приехал – тинэйджер.

Она пришла поздравить меня в гримерку. Слово «Рахманинов» она произнесла с ошибкой.
Я пригласил ее на вечеринку. Мы снова сидим вместе за одним столом. Она изменилась. Из панк-девочки превратилась в скромную леди. Я разглядывал ее и перебирал в голове все семь нот. Я выбрал для нее Ре-мажор и окрестил музой. Мне хотелось видеть ее в тюле и кружевах. Своими забранными наверх волосами она одновременно походила на робкую пастушку и шлюшку. Я видел, как она соблазняет присутствующих. Я догадывался о ее коварстве и знал, что она приехала не случайно. Но мое зрелое воображение все равно наряжало ее в шелка и наделяло добродетелью феи. Я даже заметил маленькую дырочку между ее передними зубами и тут же захотел воткнуть туда свой музыкальный палец.

Вот только нужно научить ее именам композиторов.

Напротив меня сидела жена, а справа от нее - любовница, с которой я как раз собрался расстаться. Так что в конце ужина я уехал с ней – выяснять отношения. А Раминочку передал в руки своего американского друга-композитора.

До меня доносятся фальшивые ноты из концертного зала. Я наливаю холодной воды в стакан. Бутылку с вином отодвигаю в сторону. Все-таки концерт.

В ту ночь я снял для нее гостиничный номер и пожелал хорошего сна. Но вскоре вернулся. Пьяный, барабанил в дверь. Она открыла. В банном халате выглянула в коридор. Я совсем ее не знал. Мы практически не общались. Она сама пришла на мой концерт. Она ловко изображала невинность, но нарочно задевала меня под столом своей острой туфелькой. Умышленно забрала наверх волосы и стучала зубами по краю бокала. Она умело манкировала своей чувственностью и наверняка продавалась за деньги. Даже уголки рта она поджимала нарочито, демонстрируя миру свою порочную дырочку между зубов. Я видел ее насквозь. Я перебирал в голове все семь нот. И выбрал Ре-мажор для Рамины.

В результате я пытался склонить ее к оральному сексу, и у меня это (почти) получилась. Она лежала на кровати с полными слез глазами и с моей спермой на губах.

- У меня сегодня день рождения. Спасибо. Лучшего подарка я не надеялась получить. Хотя всегда мечтала о пони.

- Хочешь, я подарю тебе лошадь?

Я хотел утопиться. У меня было отвращение от себя. Но я на самом деле был пьян. И совсем ее не знал. В голове устало трещала старая пластинка. Я искал для себя оправдание и жалел девочку, которой так хотелось пони.

Через пару минут в комнату вошел мой помощник и стал торопить нас в аэропорт. Ее позору не было конца. В беззвучных рыданиях она сотрясалась под простыней. Я оставил на тумбочке деньги и поправил под одеялом ее подушку.

Я улетел в Брюссель.

Спустя несколько месяцев я все еще помнил гостиничную историю. Я изнасиловал собой же сотворенную музу. Я попрал чистоту этого мира, засунув в ее невинные уста свой член.

И вот – Бангкок, лето, раскаленный асфальт и багровые женщины – у меня звонит телефон, и я ощущаю эрекцию. Это она. Я присвистнул от радости.

Мы договорились встретиться через несколько дней в Москве. И, конечно, встретились. На этот раз - в кафе на озере.

Девчонка была в льняном сарафане, на каблуках. Она продолжала злоупотреблять своей чувственностью и макияжем – подначивала меня. Наверное, хотела погубить.

Я же осквернил ее когда-то и даже не подарил лошадь.

Она все время щебетала. Я не успевал за скоростью ее речи. Мы катались на лодке. Я целовал ее в горячие губы. Если в воде проплывал листик, я умильно указывал на него веслом. Новой сентиментальностью я старался загладить старые ошибки.

Ту ночь мы провели в моей квартире. И все было донельзя пристойно. Я помню, как тушил перед сном свечи. Угощал ее ягодами и вином.

Позже она узнала, что поступила в университет, и через несколько дней прилетела ко мне в Сиену. Уже много лет я там преподаю.

Десять дней я провел в эйфории. Мы гуляли по ночному городу. Ели пасту в моем любимом ресторане. Ездили в Рим. Она купалась в городском фонтане и богобоязненно облизывала в Ватикане леденец с изображением римского Папы. Плутовка носила короткую юбку и приспускала бретельки на майке, что доставляло мне определенное эротическое наслаждение. Мой член волновался. Я сохранял спокойствие. В публичных местах я изображал из себя ее заботливого папашу – она громко говорила мне «Вы».

- Вы не находите, что погода сегодня чудесная?

На вилле Боргезе мы занимались прелюбодейством. Я тоже рассматривал с фонариком ее промежность, пока она читала комиксы, развалившись в кресле. Я перебирал в голове все семь нот. И выбрал Фа-минор для ее детской пи..енки.

В последний вечер мы сидели на открытой терассе и мирно ужинали, удовлетворенные. Вдруг она прыгнула ко мне на колени и зарыдала.

Не могу забыть, что она написала тогда на пустой коробке из-под презерватива: «Навсегда расстаемся с тобой дружок. Нарисуй на бумаге простой кружок. Это буду я – ничего внутри. Нарисуй его, а потом сотри».

Устроила мне, слабонервному старцу, такую трагедию расставания.

С тех пор она как будто присвоила меня себе, растрогала и завербовала.

Продолжала выпрашивать пони, вертясь на члене. Была ласковой и нежной в минуты, когда я кончал. Кашляла по утрам от первой сигареты – совсем не умела курить. Варила кофе. Не желала готовить.

Расспрашивала меня о музыке – пыталась приобщиться.

Осенью мы заехали на пару дней в Париж. Я решил показать ей всемирную столицу романтизма и вы..ать в старой кровати с балдахином.

Помню, как сидели с ней в уличном кафе недалеко от Сорбонны, и какой-то французишка потребовал, чтобы она прекратила курить. На ломаном французском она пыталась отстоять свое право на факел свободы. Ведь все-таки она спала с барабанщиком когда-то. Рамина спросила его робко с улыбкой:

- Voule vou couches avec moi?

Я поперхнулся оливковой косточкой.

В тот период я снял для нее квартиру в центре города. И она начала учиться. А потом попала в университет и театральную студию.

Она часто ездила со мной на гастроли. Как-то мы провели вместе пару дней в Клермон-Ферра. И там у нее случился первый приступ. Приступ странной тоски и судорожной агрессии. Всхлип болезни, кризис или каприз? Начались упреки в мой адрес. Она плакала и кричала, что не хочет быть безмолвной куклой - куклой в тюлевом платье. Говорила, что я испортил ей жизнь – совратил малолетнюю. Пугала меня каким-то судом и расправой. Проклинала, обещала убить.

Она разбила в номере пепельницу, а потом заторопилась собирать вещи – думала, что я буду ее выгонять. Вспышки гнева проходили быстро, но оставляли меня в недоумении. Ее разговоры о «творческом кризисе» приводили меня в бешенство. Мне казалось, что она нагло заигрывает с темой искусства и не по праву примеряет на себя роль писателя. Тоже мне – Жорж Санд.

Она может быть моей музой, если пожелает. Я разрешаю ей носить кружева и летать по миру – но не больше. Все остальное – избыточность и профанация. Она женщина, к тому же дилетант. Она не имеет права писать.

Она лишь тень моего неспокойного гения, и зачем-то претендует на большее.

Я, конечно, к ней привязывался понемногу и начинал ревновать. Я ревновал утром. Я ревновал в обед. Я ревновал ночью. Моя жизнь превратилась в один тягучий и очень мучительный поток ревности.

Она эту ревность во мне укрепляла и нарочно подкидывала пищу моим стариковским подозрениям. Ей было приятно быть объектом чужого желания и чувствовать свое могущество. Она была ехидна и продолжала что-то хитро записывать в свой блокнот. Мне казалось, она пишет про меня дурное. Или – тайно каталогизирует измены.

Она постоянно пребывала в окружение мужчин. Повсюду появлялись новые друзья-проститутки. Рамина восхищалась ими и попеременно рассказывала о доблестях каждого. Один – храбр. Другой – щедр. Только я – мудак и скряга. До сих пор не подарил ей коня.

Я был спокоен лишь по вечерам, когда мы смотрели вместе кино.

Оказалось, что ее любимые «400 ударов» продюсировала моя старая парижская приятельница Мадлен. Это странная женщина с косой до пят, по двору которой гуляли большие павлины. «Саша, Саша…» - звала она их каждое утро. А русские подлецы-музыканты, которых она привечала у себя в доме, зажарили павлинов на вертеле.

И просто съели.

В феврале Рамина сильно заболела. Врачи говорили: простуда. Я говорил: люблю. У нее был жар гриппа. У меня - жар любви. Положение было неравным. С упоением мазохиста я начал страдать. В этом новом чувстве было много забытой прелести. Я мучился, любя. Я жил полной жизнью.

Мне так казалось.

Она лежит в постели, и я варю для нее куриный бульон. Я научился забрасывать курицу в кастрюлю.

Как только ей стало лучше, мы вместе уехали в очередной тур по Европе.

И там она начала сходить с ума. Впервые на моих глазах человек распадался. Распадался на беспощадно маленькие кусочки. Вернее, я никогда не думал, что она по-настоящему не в себе. Но и симулянткой ее нельзя было назвать - ей было плохо, паршиво, муторно, одиноко. Она начала заводить разговоры на какие-то странные темы. Все время повторяла: для чего я живу? Я отвечал: для меня, - и не мог понять, отчего она так страдает. Неужели я дарю ей мало радостей в жизни? Ведь я стараюсь – заботлив и покладист, учу ее играть на рояле, даю подержать свой смычок, поощряю коллекцию дамских сумок.

В Берлине я посадил ее в самолет и отправил учиться в Москву.

Но ей было явно не до учебы. Она заперлась в своей квартире и не отвечала на звонки. Иногда отписывалась от меня какими-то краткими замечаниями.

Ничего не доверяла – все скрывала и прятала по углам. Наверное, она видела во мне своего тайного недруга. Она боялась быть использованной, но постоянно использовала других. Даже не использовала, а вербовала в свои адепты. Я часто говорил, что могу легко стать ее единомышленником. Она говорила, что не нуждается в таких союзниках. Как будто бы речь шла о войне и мире.

Сначала она изображала из себя отважного панк-солдатика. Бросала обществу вызов – всегда курила в неположенных местах и приходила в дранных чулках на мои концерты. Но вскоре кураж растворился, и началась коллекция сумок. Она быстро оценила все прелести буржуазной жизни и решила, щелкая золотой зажигалкой, что собственное прошлое ее недостойно. Все – чепуха и детский лепет. Зачем менять мир, если он так прекрасен в своей чарующей несправедливости? Она вступила во всемирную секту эгоистов, пополнила ряды потребителей и даже стала гурманом.

И что она могла там делать одна в моем отсутствии? Наверное, завела себе добродетельного любовника. Я – стар и развратен. Он – молод и могуч.

Однажды я решил сделать сюрприз и приехал неожиданно из Польши раньше времени. Приехал к ней. Звоню в дверь. Никого нет. Открываю своим ключом. Пустая квартира. Картина криво болтается на стене. На полотне вопросительный знак.

В раковине – ее нимфеточные трусы. Я лег на кровать и стал разбирать записи в блокноте.

В нем она пишет: «Живу робко. Все мимоходом. Ничего не задевает. Появляется и куда-то уходит. Наверное, виноват он. Не знаю, как с ним попрощаться. Но это необходимо сделать».
Утром я снова ей звоню.

- Где ты провела ночь?

- Дома.

- Где ты действительно провела ночь?

- Дома.

- У тебя дома провел ночь я. Тебя рядом не обнаружил.

- Правда?

- Живешь робко?

- Ну да.

Я до сих пор не знаю, где она была в ту ночь. Сказала, что у подружки. Ну, это дурацкое вранье. У нее нет никаких подружек. Она окружила себя инфантильными мальчиками и изменила мне с одним из них. Пусть так. В лучших традициях эротического декаданса оставила в раковине трусы. Хочет со мной попрощаться.

Отлично!

В начале весны мы уехали в Италию. Ее ничего не радовало. Меня тоже. Я все-таки решил сделать ей приятное и выкроил из плотного графика несколько дней, чтобы съездить в Венецию. На этот раз решил показать ей всемирную столицу распада. Раз ей так плохо, пусть станет еще хуже. Захороню свою музу в умирающем городе. Будет наслаждаться в обществе великих мертвецов – поболтает со Стравинским, пусть скажет ему «Рахманинов» неправильно. Так и попрощаемся. Неторопливо и красиво.

Но мне показалось, что там она немного пришла в себя. Вековое гниение подействовало благотворно. Кадавр очухался. Мы много гуляли. Она мерзла. Я отпаивал ее глинтвейном.

Ночью ее мучили кошмары, и она кричала. Это почему-то всегда совпадало с моментом, когда я тихо открывал пивную банку. На стене нашего номера висела работа ванн Эйка. Я долго возился с презервативом.

Мы плавали на остров с цветными домами. Мы завтракали ночью – обедали под вечер. Она была для меня несносной Зельдой, которая съедает золушкой свой зеленый салат, когда на часах полночь.

На ночной Сан-Марко мы слушали саксофон. Как романтичные мудаки, катались в гондолах. Я хотел на Лидо, она рвалась на кладбище Сан Микеле.

Таскаться по кладбищам было одной из ее любимых отрав и привычек. Помню, как она затащила меня в Праге полюбоваться на могилу Кафки.

Мне даже пришлось подкупить могильщика, чтобы он открыл нам ворота заброшенного еврейского погоста.

Она рассматривала надгробные камни на могилах любимых писателей и сочиняла свои версии эпитафий. Подробно о них рассказывала, восхищалась, но на моих глазах ничего не писала сама, кроме предательских виршей в блокноте.

Перед отъездом мы, как два идиота, бросали в черный канал монетки. Она плакала. Так легко было ее в тот момент растрогать. Даже на могиле у Кафки она держалась молодцом. Я объяснял ей, как Дебюсси преломлял Мусоргского. В такси мы мчались в Милан.

В свой день рождения, поздней весной, она в первый раз посетила психиатра. И кажется, очень собой гордилась. Это придавало нужный шарм ее образу буржуазной психопатки – конюшня, садовник, салоны, личный психиатр. Столько простодушных людей трудится на ее благо в анналах прогнившего капиталистического мирка. Роль панкующего подростка она быстро сменила светской манерностью. Теперь она с гордостью может рассказывать, что ходит на приемы к психиатру и увлекается гештальт-анализом.

Я был на гастролях в тот момент.

- Что сказал врач?

- Что у меня невроз.

Я не знаю, как у нее, но у меня невроз был точно. И бред ревности. Это она мне поставила диагноз.

- Все алкоголики страдают бредом ревности. Ты разве не знал?

О, нет. До встречи с ней я вообще не знал, что такое всепоглощающая ревность. Ревновали всегда меня. Я был пассивным объектом чужих терзаний. А теперь рисую в качестве терапии абстрактные рисунки на партитурах. Она деловито просматривает их каждый месяц и выносит приговор моему душевному непокою. Говорит, что у меня проблемы с либидо и повышенный холестерин.

- Это в каком из моих рисунков ты разглядела холестерин?

- В говяжьем копыте.

- Так это же корона.

- Ну, все равно.

Надо бы разыграться перед концертом, но я не хочу. Хочу просто сидеть и прокручивать в голове чепуху. Она советует мне не нервничать. Я спокоен. Но мои руки все равно трясутся.

А ведь я – музыкант.

Потом она уехала на пару недель в свой родной город. Хотя мне показалось странным, что накануне она заставила меня продлить ее шенгенскую визу. Я был ее личным министром – иностранных и блядских дел.

Вернулась она повеселевшая. Расписывала свой город, как сад Версаля.

Летом мы катались в Ментоне на водном мотоцикле. Она роняла в воду солнечные очки, и я невменяемым ихтиандром бросался их искать. Не находил, но мучительно пытался достать из-под воды морскую гвоздику. Никаких гвоздик там не было – только проплывающие рыбы мне ухмылялись.
Ночью мы ходили на пляж. Она голая забегала в воду, а я пытался ее фотографировать. Снимки не получились, к ее огромному счастью. Было слишком темно. Порой она делала вид, что утонула, прячась за ближайшим буйком. И я принимался ее искать. Ходил по берегу по кромке черной воды и кричал: «Рамина, Рамина!» моим пропавшим из вида павлинам.

Сейчас я поймал себя на мысли, что какое бы ни вспомнил место в этом мире, везде появляется она. Мы объездили вместе эту землю, повсеместно наслаждаясь старомодными ценностями и запрещенными препаратами. Она приучила меня к легким наркотикам и даже заставляла в состоянии транса рисовать абстрактные рисунки. Задрав ноги на очередном роскошном пляже, она везде желала выглядеть искушенной и светской. Зачем-то выбрала себе для подражания покойную Жаклин Кеннеди, прилаживая к ушам тяжелые клипсы.

Я умилялся. Я все ей прощал. Я вспоминал ее бойким подростком в острых туфельках, каким была она когда-то. Теперь ее нонконформизм вылился в социальную мимикрию и деликатность. Она втерлась в доверие к обществу – научилась пить розовое шампанское и изображать безразличие. Все хиппи становятся яппи рано или поздно. Несогласные соглашаются или доживают свой век в землянке.

Протест превращается в соглядатайство.

Однажды я взял ее с собой на музыкальный фестиваль в Вербье. В горах Швейцарии она влюбилась в молодого шведского мальчика – в племянника шефа фестиваля. Они ходили вместе в кино и в горы. Все вокруг недоумевали.

- Его бабушка встречалась с Ильей Эренбургом, ты представляешь?

Я чуть не убил ее тупым ножом. Было противно понимать, что она всегда искала повод влюбиться, пока я играл на сцене Шонберга. Даже мне она не стеснялась жаловаться, что страдает от меланхолии без новых переживаний.

- Ты же знаешь, я пишу. Мне нужно влюбляться почаще.

Блядь захотела влюбляться. Но причем здесь я? Я не хотел быть ее покорным извозчиком – не собирался потворствовать разврату.

Помню сцену практически в духе «Декамерона». Ночь. Церковь. Концерт моей ученицы. На одной лавочке сижу я, она и мальчик - она настаивала на шведской семье со своим шведским другом.

И вот я поворачиваю голову и вижу, как его рука лежит на ее нежной шее. Я вскочил и закричал: «На х..!»

Музыканты перестали играть. Свечи в алтаре погасли. Я выбежал вон.

Она бросилась вслед за мной.

И я ее простил. На фоне храма Божьего – простил. Что еще оставалось мне делать? Я стал рабом Эрота. Был обязан прощать, потворствовать, закрывать глаза, смущенно извиняться, не замечать, гладить по голове, утешать, переносить обман с мужеством. Ведь она еще молода – все может измениться.

На следующее утро мы улетели вместе в Сиену. Мне казалось, что это послужит укрытием. Синей Бородой я затащу ее в каннибальскую пещеру и уберегу там навеки от позора.

Мы вернулись в то место, где были счастливы (как будто). А может, был счастлив только я. Но она бродила злым призраком по квартире среди выцветших гобеленов. Посылала меня в аптеку за таблетками от своей мигрени. Неожиданно появилась новая отрада и утешение – мигрень. Ей нравилось, как звучит старомодное слово, и она начала им злоупотреблять. По несколько раз за вечер вскакивала из-за стола с криком: «Мигрень, мне снова нехорошо». Но мальчик не оставлял нас и там. Они все время переписывались. Он звонил. Я не мог с ней спать. Из-за нее я чуть не стал импотентом.

По утрам она просыпалась раньше меня и мечтательно сидела на кухне. Я варил яйца на завтрак и отправлял ее во Флоренцию на прогулку. Экскурсии в соборы хорошо действуют на ее мигрень.

Тем летом она привезла щенка из Парижа. Мы назвали его Марселем. Пес носился по квартире – его заносило на поворотах. В нем она нашла успокоение. Как кисейная барышня с левреткой, гуляла с ним печально по парку.

Всю осень она была влюблена в своего шведа – просто так, от нечего делать. Я увез ее в Японию, но она и оттуда писала ему жалобные письма. Позже я даже вскрыл ее электронный ящик. И обнаружил там что-то вроде:

"My mounting prince… I don't love him… I'll be come soon… I hate him… I love you…"

Мне она объяснила, что это отрывки из будущего романа. Я сказал, что роман – отвратительный.
В Токио она каждый день ходила в парк Уэно. А я много репетировал с "Tokyo Philharmonics". Мне даже предложили там позицию главного дирижера. Из-за нее я отказался.

Каждый вечер она таскала меня по суши-барам. Я ненавидел суши, местная экзотика на меня давно не действовала. Но все-таки потворствовал ее восторженности. Целый день мы, как зачарованные, бродили вместе по раскаленному Киото. Гуляли вдоль речки и пили зеленый чай в теплых банках из автомата. С азартом ребенка она любила забрасывать монеты в эти машины – лишь для того, чтобы послушать, как звонко они проваливаются внутрь.

Мы пообедали в индийском ресторане. Она любила острую еду и называла это также экзотикой.

- Знаешь, этот соус карри такой экзотичный. Даже грандиозный, я бы сказала.

- Как твоя мигрень?

- Ничего. Уже лучше.

Мы были у Золотого Храма. И там она защебетала что-то про Мисиму. С восторгом рассказывала, как он публично сделал себе харакири. Хвасталась, что еще в детстве видела порнофильм с его участием.

Всю жизнь она воспринимала через призму прочитанных книжек. Я называл это литературным эскапизмом и считал, что ей не хватает реального опыта. Мы спорили – она называла меня дикарем и невеждой. Говорила, что невежество – худший из пороков, а нечувствительность к искусству всегда наказуема. Она напоминала мне мою мать, которая учила меня подобному когда-то. При слове «говно» моя матушка падала в обморок. На слово «блядь» Рамина часто оборачивалась.

Лишь в этом была разница.

Однажды в подавленном состоянии я вышел из номера и решил прогуляться по Гинзе. И вот: солнце и улица, много людей. Я замечаю галантерейную лавку, где продаются нитки для шитья. Я автоматически туда захожу.

Хватаю несколько клубков разноцветной пряжи и бегу к кассе.

Я купил эти нитки. Вышел счастливым из магазина.

И только, переходя улицу, вспомнил: моя мать умерла двадцать лет назад от удушья. Я купил эти нитки для нее – она очень любила вязать.

Но ее уже нет. А нитки остались. Я предложил их Рамине. Она, поморщив нос, отказалась.

Из Японии она вернулась с новым айподом и рисоваркой. Кажется, на нее снова нашла депрессия. Со шведом ничего не вышло – со мной ей было скучно.

И снова я пытался вытащить ее из черной ямы. Нашел лучших врачей, но они не помогли. Возил в красивые страны, но они не произвели впечатления. Говорил самые нежные слова, но она молчала.

Дело дошло до того, что она падала на пол и рыдала. Я занимался с ней сексом. Я считал это терапией.

Она – наказанием.

Я – правда! - изо всех сил пытался ей помочь. Она все время боялась, что я ее брошу, и она попадет в психушку, где злобные санитарки будут пи…ть ее деревянными швабрами по хребту.

- Ты будешь со мной общаться, если выяснится, что у меня шизофрения?

- Буду. Ты – сплошная шизофрения. Но до сих пор я с тобой общаюсь.

Ее сознание вообще было склонно к энтропии. Она, например, рассказывала, что ее все время преследует один и тот же образ: как она запутывается в собственных ногах. Если она надевала контактные линзы для изменения цвета глаз, то ей казалось, что стоит в них заснуть - и проснешься с пустыми глазницами.

Еще она мнила, что умрет не естественной смертью. Любила цитировать то ли Байрона, то ли Шиллера: «Хороший человек должен умереть не позже тридцати».

Любила пересказывать, как Бродский мечтал уехать зимой в Венецию, купить печатную машинку, снять комнату в подвале, бросать окурки на пол и слушать, как они шипят. А потом на оставшиеся деньги купить маузер и пустить себе пулю в лоб.

И в конце она всегда прибавляла: «Декаданс, - скажете вы? Но когда еще, если не в двадцать лет?»

Я говорил: декаданс - и призывал ее к серьезности.

Она часто прибегала к цитированию. Отвечала на вопросы чужими словами. Меня жутко раздражала эта манера. Ее цитаты разделялись на три категории: 1) прямые цитаты, когда автор гордо объявляется;

2) закамуфлированные цитаты, когда автор ловко скрывается, и чужая мысль присваивается себе;

3) цитаты-штампы, когда проговариваются вслух достаточно или не очень очевидные истины (например: мотоциклы «Хонда» - самые лучшие мотоциклы в мире).

Она продолжала общаться со своими многочисленными пажами – бережно оберегала свою свиту из сволочей.

Я уехал с концертами в Азию, а она осталась в Москве. Перестала ходить в университет. Требовала меня раздобыть для нее какую-нибудь медицинскую справку. Если бы я был врачом и ставил ей диагноз, я бы написал только одно слово, на которое она всегда так трепетно оборачивалась. Я не считал ее всерьез продажной женщиной, но она часто казалась мне нимфоманкой. Хотя, подозреваю, половина из рассказанных мне историй была вымышленной. Ей как будто бы требовалось поддерживать свой порочный образ.

Она же мнила себя писательницей и старалась жить интенсивно – экзотично и богемно, избегая банальностей. Зеленый салат со шпанскими мушками в полночь, прогулки на крыше кадиллака, разбитые зеркала в ресторанах, публичные скандалы, любовное настроение и богохульство. Ей нужен был антураж – фальшивые декорации и трансвеститские наряды, накладные ресницы и секс-стимуляторы.

Изо всех сил она стремилась придать своей жизни блеск и свежесть – но все оборачивалось ночными стенаниями в моей холодной кровати.

Капризной Рамине надоедало ей же созданное царство порока, и она безжалостно громила его топором. Тогда она жаловалась мне на грязь и разврат, на депрессию и разложение. Грозилась уехать на ферму в Африку, чтобы очиститься, наконец, от скверны и стать хорошей. Собиралась заняться вуду в противовес своему дикому блуду.

Но приступы хорошести быстро проходили, и она снова, тщеславная, спешила на свой блядский маскарад, беспутничала по танцклассам. В ее глазах читалась дерзость, ей нравилось е..ться с моряками – блудная дочь никогда не существовавшего народа.

Я смотрел на нее и проговаривал про себя: «Закаплет жертвенный жир, и на ложе из пиний сгоришь ты, продолжив пир, и смерть не сочтешь врагиней».

На время депрессии к ней, как сиделка, приезжал отец. Он водил ее к врачам, готовил еду и заставлял пить таблетки. На время она успокаивалась и отсиживалась дома, вдали от блядского рая. Может быть, она и писала что-то, а скорее всего, сладострастно перебирала в голове былые похождения, старательно готовясь к новым. Мне кажется, у нее был экспансивный тип личности и комбинаторское мышление. Она нуждалась в присвоении. Постоянно вела свои меркантильно-завоевательные игры. Даже путешествуя, она как будто покоряла пространство – аккуратно записывала в блокнот названия всех отелей и рейсов самолетов. «Для книги», - говорила она. Вся жизнь для книги. Пока же – нейтральная полоса раздумий и ожиданий.

Время предчувствий и измен.

А весной мы снова поехали в Италию.

Это была славная поездка. Мы жили в номерах размером со спичечную коробку и едва помещались на одной кровати. Каждый день переезжали из одного города в другой. По утрам я собирал ее чемодан, а она прожигала во сне простыню сигаретой. Шипела мне, что никуда не поедет дальше – мы должны здесь остаться, раз и навсегда.

Пора уже обрести приют в этом мире.

Я заказывал для нее большую пасту. Она вилкой выбирала мидии и выбрасывала их под стол. Когда к столику подходил официант, она делала невинное лицо и подергивала подбородком.

Потом мы оказались в Бордо. Там я сидел в номере с ниткой и иголкой - пришивал пуговицу к ее зимнему пальто.

Позже она призналась мне, что хотела в Бордо броситься под поезд. Все время выискивала себе красивые места для суицида, но никак не могла решиться. И где она нашла в Бордо железную дорогу?

Наверное, очень страстно искала.

Вскоре она вколола мне в сердце топор.

Мы сидели в аэропорту. До этого она неизвестно где провела ночь.

- Я влюбилась. Да. Я говорю тебе честно. Нам лучше расстаться, как думаешь?

- Нет. Надо подождать. Мы попробуем через это пройти. Вместе.

- А если это навсегда?

- Ну, тогда я погиб.

- Нет.

- Да.

Начался кошмар. Тихий, но продолжительный. Она дошла в своем садизме до того, что заставляла меня придумывать для ее любовника сообщения. Я диктовал им обоим «кайтесь» и нанял сыщика.

Сыщик сказал впоследствии, что мне лучше не знать подробностей.

Еще я помню, что к ней пару раз приезжал из их городка один паренек с длинными волосами – продавец сантехники. Мы даже виделись с ним на дне рождения у американца. Я плохо его запомнил, потому что был очень пьян.

Наверное, она спала и с ним.

В присутствии моих помощников она запросто могла назвать меня идиотом.

За это однажды я чуть не выкинул ее из машины. Она позволяла себе такое высокомерие, потому что всегда интуитивно ощущала свое превосходство. Превосходство основывалось на мнимой интеллектуальности и дурном характере. Смелая, она считала, что может себе позволить в этом мире больше, чем я. Ведь я – раб условностей. Она – тайный революционер. Ее эстетическая революция питалась моими деньгами. Но она продолжала отстаивать свободу, твердя мне с упорством глупого кролика «идиот».

Я угрожал ей прекратить финансовые потоки. Она грозилась перестать е..ться.

Хотя сейчас я вспоминаю хорошее. Вижу, как мы был счастлив с ней в Лиссабоне. Всякий город на карте она осветила своим благородным присутствием. Мы катались на е..нутых трамвайчиках, заблудились, забрели вместе в синагогу, сидели на якоре в порту.

Она носила на шее ракушки. Была покладистой и во многом со мной соглашалась. Я обвинял ее в легкомыслии, объяснял, что молодость скоро пройдет, а я останусь. Она грустно кивала и обещала покончить с развратом. Я поправлял ракушечные заколки в ее волосах – умоляющим взглядом внушал ей целомудрие и покой. Приучал к прагматизму:

- Перестань уже корчить из себя идеалиста фанатичного, а то так и останешься без х..!

Мы пили абсент в пустом баре с мозаикой на стене. Там были нарисованы португальские рыболовы с большим неводом. Я смотрел на невод и думал о том, что до сих пор не подарил Рамине лошадку.

Мы съездили в Амстердам. Она умилялась тому, как молодой человек покорно ждет, пока его подружка закончит работу проститутки за задернутой шторкой окна. В квартале Красных Фонарей она презрительно морщилась и говорила, что все «поставлено на поток».

- Им не хватает романтики.

Но все-таки она втайне искала себе такого лопушка, который будет смотреть, как она трахается, и хлопать ресницами. Пусть ищет. Пусть найдет. Я выпью за них обоих.

Сейчас бы мне действительно не мешало выпить. Но нельзя, черт возьми. Концерт.

- Зачем вы всем этим занимаетесь, если вам надоело?

- Музыка?

- Ну да.

- Нет, музыка мне не может надоесть.

- Но все эти бесконечные концерты? Конвейер какой-то.

- Это правда.

Да. В чем-то она права. Но мне страшно в этом себе признаться. Если признаюсь, как буду жить дальше? Мой мир рухнет. А ей и не надо другого. Тридцать лет я играю на скрипке и езжу по миру с концертами. Как я могу этого лишиться? Это все равно, что перестать трахаться. Ну, точно.

Слава Богу, я не импотент.

Хотя она часто старалась из меня его сделать. Ночь. Мы лежим в одной кровати. Я нежно беру ее за руку, а она говорит:

- Кажется, в туалете закончилась бумага.

Так и заснули. Я, раб Эрота, отхожу ко сну с мыслью о туалетной бумаге, которой на беду не оказалось в сортире.

Но, в конечном счете, все это неважно. Я прощаю ей слабость и измены. Я принимаю ее одержимость и порок. Молодость пройдет – я останусь. Она подражает Жаклин Кеннеди и прилаживает к ушам тяжелые клипсы. Мне нравится, как во сне она прожигает простыню сигаретой. В диких конвульсиях я перебираю в голове семь нот. Я останавливаюсь на «До». Мне доподлинно известно, что буря и натиск обернется негой и тишиной.

Я – музыкант и раб Эрота - хочу умереть в Ницце спокойно.
Made on
Tilda