ИНФАНТА
«Так вот и сделала ты попытку хоть что-нибудь уберечь от пропаж; У кельнера попросила открытку, настолько растрогал тебя пейзаж»
Готфрид Бенн

«Знаешь русалочку Андерсена? Вот для тебя лакомый кусочек! Скажи только слово - и положу ее к тебе в постель».
Томас Манн

ГЛАВА 6

СОХРАНИТЬ КАК

«Память, если не гранит – одуванчик сохранит»

И.Бродский
Я помню, что втайне смеялась, когда Джерри называл себя «высокодуховный человек», а сам в это время с остервенением крутил педали велосипеда – как будто в этом была панацея, словно это могло его спасти. Он поднимался высоко в гору, а я безнадежно от него отставала и уже совсем не пыталась догнать. Мне хотелось бросить велосипед со склона и выстрелить в спину проклятому американцу. Но он продолжал с упорством крутить педали и даже не оборачивался. Он карабкался на вершину, мечтая, наверное, откопать там клад или выпить эликсир, который дарует бессмертие безбожному янки. Это было давно.

В Сицилии.

А недавно я навестила Джерри в его новом прибежище. Теперь он живет в порту на лодке, недалеко от Барселоны. Его Варя успела народить сына. А Джерри навсегда покинул Москву и стал пиратом. Он по-прежнему молод и бестолково энергичен. Встретил меня в аэропорту. Мы снова уселись в его старенький джип – он даже разрешил мне пару раз затянуться в машине. Всю дорогу до порта Джерри старался убедить меня, что, скорее всего, на его лодке мне не понравится – там мало места и нет электричества.

- Будем искать тебе гостиница в Барселоне.

По пути мы заехали в какой-то вьетнамский ресторан, где он не переставал умиляться чужим детишкам. Я вымученно рассказывала ему о каких-то псевдоновостях – нарочно приукрашивая свою жизнь. Кажется, он занимался тем же. Я размешивала сахар в кофе, когда он заявил мне, что Варя рожала ребенка в водопаде. Все это было вполне в его духе. Он мог запросто сказать, что собирается построить отель на Венере. В общем, мы болтали, обмениваясь несущественной пустотой.

Пустота носила громкие названия, но от этого не переставала быть пустотой.
Было очевидно, что долгожданное рождение ребенка не очень-то его изменило. Он и в этом видел когда-то спасение, но оказалось, что напрасно. Проблемы Джерри были в самом Джерри, но он упорно их маскировал и искал разгадки в чем-то другом.

Наконец, мы добрались до порта. Лил дождь. По пути он сконфуженно затормозил и прокричал громко:

- Shit, это же мой fucking няня!

По набережной шла женщина в капюшоне, волоча за собой детскую коляску.

Дама походила на албанскую эмигрантку, небо было серым, порт -заброшенным, картина в целом выглядела уныло. Зато над их лодкой жизнерадостно реял американский флаг. У входа я чуть не упала, поскользнувшись на банановой кожуре. Внутри мне встретилась Варя, в тусклом свете раскладывающая по коробкам всякую ветошь. Она выглядела уныло и как-то страдальчески улыбнулась – обратила внимание на мою прическу. Варя совсем перестала пользоваться косметикой, и была похожа на измученную жену фермера. Казалось, что она просыпается с петухами и бежит ловить рыбу. Даже следов маникюра я не заметила на ее пальцах.

Мы пили чай из непроливающихся чашек. Варя резала большую морковь и объясняла, что мусор надо выбрасывать в строго отведенное место – в пакет за дверью. Джерри угощал меня миндальным печеньем, говорил, что это подруга прислала им из Алжира.

Передвигаться по лодке в полный рост было совсем невозможно из-за высоты потолков. Мы больше сидели. По случаю моего приезда в шлюпке даже включили искусственный камин с имитацией пламени. Джерри вытянул ноги на диване - наверное, за этим занятием он проводил по много часов кряду.

Дни купания еще не наступили, и им было нестерпимо скучно.

Он смотрел на меня и как будто бы думал: «Вот видишь, как мы живем. А ты ожидала чего-то другого? Дни купания еще не наступили – это правда. Но главное, что Варя рожала в водопад». Потом пришла промокшая няня и, как Дева Мария, внесла в дом ребенка на руках. Он тут же начал ползать повсюду, точно заведенная игрушка. Джерри снова изображал умиленного отца. Но его не хватало надолго – по любому поводу он хватался за свой портативный пылесос, пытаясь им что-то отчистить.

Ребенку дали морковь и усадили его в ясли. Неожиданно няня завела какой-то наглый разговор о Ницше – «сверхчеловек» по-итальянски звучал до боли скверно. Размахивая его книгой перед моим носом, она долго пыталась объяснить, какое это редкое издание, переводя беседу, таким образом, совершенно в иное русло.

Варя с затаенным интересом выспрашивала, что происходит в Москве. Я нарочно дразнила ее названиями новых ресторанов и изображала из себя светскую даму, случайно попавшую в лачугу к неотесанным крестьянам. Поплескавшись после ужина в тазу с надувными утками, я рано легла спать.

В семействе Биттербаумов было заведено засыпать в одно время с ребенком.

Каютная полка оказалась тесной, лодку всю ночь раскачивало по сторонам. Мы все дрожали от холода, так как владелец яхты выключал на ночь обогреватель, экономя, таким образом, электричество. Из маленького окошка я видела луну и засыпала с мыслью о миндальном печенье из Алжира. Во сне Джерри почему-то кричал: Wi-Fi. Видимо, в новом доме ему не хватало интернета.

На следующее утро Варя улетела на пару дней к своей маме в Москву. Мне предстояло проводить время в обществе американца, его интернационального сына и итальянской няни. Дни проходили быстро и однообразно. Пару раз мы съездили в Барселону. Я часто брала велосипед и отправлялась на прогулки вдоль моря, сидела в пустых пляжных кафе, потягивая лимонад. Няня научила меня пользоваться общественным душем, где со всех сторон нас обалдело разглядывали испанские рабочие.

Наблюдая со стороны за Джерри, я все больше отмечала, как он сам становится похожим на своих любимых «сол-беллоувских» героев. В какой-то момент это был вылитый Гумбольдт – вспыльчивый и сумасбродный. Ему, например, мог неожиданно понадобиться какой-то жгут для велосипеда. Тогда мы быстро вскакивали с ним в машину и неслись на всех парах в Барселону, где весь день должны были отыскивать эдакую ерунду. Таким поведением он как бы демонстрировал мне роскошь, которую может себе позволить: «Вот видишь, как я все-таки живу? Могу посвятить весь день отыскиванию жгута». На следующее утро он с маниакальным упорством начинал громоздить какой-то заслон на лестнице, чтобы его сынишка не свалился в подвал. Потом он шумно ругался с работниками порта, когда те продавали ему неправильный баллон газа – он часами им что-то доказывал, переходя в результате к своим типичным менторским наставлениям.

Наверное, он и им пытался объяснить, что они живут неправильно. По его мнению, весь мир живет неправильно, но ничего поделать с этим бедный Джерри не может.

- Им всем надо ходить в общество Анонимных Алкоголиков, Рамина!

- Но ты не можешь их заставить.

- Как они сами могут не понимать?

К вечеру он будто бы успокаивался, маниакальные вспышки угасали и американец с умиротворением усаживался с сыном на пол. Няня готовила для нас ужин – я помогала ей тем, что все время размешивала что-то в кастрюлях и умышленно нервировала ее своими замечаниями. На Джерри находил покой – он хитро улыбался и удовлетворенно глядел по сторонам.

Меня раздражало, когда после ужина он начинал вести с няней до неприличия пропагандистские разговоры. Он и ее наставлял на путь истинный, с интонацией проповедника пытался увлечь в новую религию – рассказывал новообращенной про пресловутый путь из двенадцати ступеней, где наверху запрятано райское блаженство. А няня соглашалась с каждым его словом, утвердительно кивала на все головой – казалось, ей абсолютно все равно, что именно он говорит. Она явно мечтала быть совращенной умудренным работодателем.

Иногда Джерри делал паузу в своих жарких проповедях, смотрел за окно и очень сентиментально обращался к няне: look at the sky – it's so beautiful! Все это походило на сцены из каких-то приторных викторианских романов. И няня, и Джерри выглядели идиотами, забывшимися, каждый по-своему, в бреду. Они стучали в один барабан, вымаливая чего-то у небес. Каждый стучал со своим ритмом и упованием, но барабан-то был один.

Джерри очень обижался, если я проявляла по отношению к няне хоть какое-то высокомерие, – в этом выражался весь псевдодемократический кураж урожденного американца. Если речь шла о чьих-то правах, он тут же вставал на дыбы, принимаясь яростно отстаивать идеалы несуществующих свободы и братства. Он считал, что все русские – кровожадные рабовладельцы, дикие варвары, и только он – настоящий просветитель среди роя невежд.

Для него в этом вопросе я была такой же русской, которая находится на иждивении и бездумно прожигает жизнь, а няня являла собой прекрасную Хлою с натуральной прелестью и истинным пониманием Amor fati. Для него мы были как бы примерами двух различных путей в жизни. Он по-прежнему говорил мне, что я должна попробовать себя на поприще официантки и продолжал брезгливо отворачиваться при виде ярлыков на моей одежде. Джерри изображал из себя свободомыслящую персону, раскрепощенного жителя двух Америк, хотя сам не переставал быть ужасным ханжой. Если я в свое оправдание объясняла ему, что пишу книгу, и это моя работа, он презрительно замечал, что все это несерьезно.

В вопросах искусства, опять же, как истинный американец он был предвзят – предпочитая всему сугубо рациональный подход и меркантильность. Для него работа воспринималась буквально: батрак на ферме – это работа.

- Но ты же сам живешь за счет ренты – просто сдаешь свою московскую квартиру.

- Ну, это не то же самое, что писать книгу.

В общем, он не верил ни в какое писательство и считал, что если я не хочу быть официанткой, то можно попробовать роль стюардессы.

Хотя, как любой парень из Иллинойса, он тоже мечтал оказаться в своем Пантеоне.
Теперь я смотрела на Джерри и думала, что на пути своих жизненных мытарств он как будто достиг конечной точки. Вот он сидит в своей уютной шлюпке, у него есть не только сын, но и «молодой няня» римской крови. Он позволяет себе ничего не делать и искать целыми днями жгут для велосипеда, он потворствует своей блажи, может быть капризным, как маленький Ной, но главное, что у него до сих пор есть возможность поучать людей. Теперь он делает это как бы из недоступного для них отдаления. Он мнит себя небожителем и продолжает проигрывать в покер. Он по-прежнему недоволен своей жизнью, но в этом и заключается его истинное довольство. Ему приятно быть меланхоличным - производить впечатление мудреца.

Он сам смотрит на людей с затаенным презрением, но ему не нравится, когда это делают другие.

На вопрос «как ты?» буквально вчера я получила от янки скупой и правдивый ответ: "typical masochistic thoughts and narcissistic behavior - you? "

Ми ту. Ну, конечно, ми ту.

Но когда-то я знала другого Джерри, еще не добравшегося до своей заветной точки довольства.

Мы познакомились три или четыре года назад. Это случилось в «Кофефобии», мягким солнечным утром. Ранним. Мне думается, на часах - на чьих-то больших часах - тогда не было и девяти. Я шла из мотеля. Да. Из большого светлого мотеля, который стоит на сером берегу большой серой реки. У меня было чудесное настроение. Почему? Потому что я шла из мотеля. Шла неспешно и уверенно. Не могу написать, что птички приятно теребили мне волосы. Не могу. Птичек не было. В то утро в моем мире не было никаких птичек. Разве что мошки. Назойливые и липкие мошки. Но утро было все равно чудесным. Я шла из мотеля…

…и дошла… до полного исступления и до летней веранды кофейни.

Слова даны нам для того, чтобы скрывать свои мысли. Кто это сказал? Не помню. В то утро я выпила очередную порцию яда. Теперь по самурайским законам мне было необходимо вылизать блюдце.

Примерно с таким настроением я явилась в кафе. А еще - ужасно хотелось жареных яиц. Он сидел со своим лэптопом и что-то читал. На его лице было странное выражение какого-то вожделения. Как будто он рассматривал картинки на порно-сайте.

Я прошла мимо.

А потом почему-то вернулась. Как будто меня притянули обратно за невидимые нитки.

Я заказала омлет. А он сидел «менянапротив» (это его выражение) и изредка глядел в мою сторону. Посматривал как-то грустно, будто читая мои невеселые мысли. О чем он думал тогда? Не знаю. Может быть, ему понравились мои очки. Да, ему определенно понравились мои очки. За их-то он меня и полюбил.

Страшно. Мне страшно все это писать. Мне страшно все это вспоминать. Еще ощущение, что все было пустым и, наверное, зря.

Джерри попросил тогда присмотреть за его компьютером – ему необходимо было отлучиться. Я присмотрела.

Как только он вернулся, сразу же всучил мне журнал. То был красивый нью-йоркский журнал, с обложкой, как будто пропущенной через грязноватый фильтр. На обложке – Сол Беллоу.

Мы представились друг другу. Я пожала его холодную руку. Он смотрел на меня. Долго. А потом отвернулся. Я пила кофе и разглядывала в журнал. Точнее - я просто в него смотрела, имитируя интерес. В моей голове тогда звучала негромкая жуткая музыка. Аккорд. Тишина. Еще аккорд. Страшное пиццикато.

И вот он снова подошел ко мне. Спросил, можно ли сесть. Мы начали говорить. Не зная, о чем. Но о писателях. О книгах. О чем же еще -

слова даны нам для того, чтобы скрывать свои мысли. Кто это сказал, не помню.

Мучительно и долго мы говорили чужими выспренными словами о знакомых вещах. В своей вспыхнувшей невменяемости мы дошли до того, что отправились разыскивать фильм Кубрика «Лолита».

Сейчас я отлучалась на несколько минут от своего компьютера, ибо собака моя замерзла. Я закрыла в большой холодной комнате широко открытое окно. Я закрыла его и сказала собаке: холод закончился.

Пока мы ехали с Джерри в машине, он допрашивал меня с пристрастием. Я отвечала беспорядочно и звонко. Мне было страшно.

Квинтэссенцией нашего утреннего диалога в летящей машине было что-то вроде:

- В мире так много пошлости.

- Прежде всего, в нас самих.

Это он сказал. Да, он сказал за нас обоих. Мы проехали на красный свет светофора, и он продолжил:

- Ты алмаз.

- Я?

- Алмаз нуждаться в обработке.

- Да?

- Конечно.

В мире так много пошлости. И, прежде всего, в нас самих. Кто это сказал? Это не я сказала.

Какая же все-таки страшная и чудная музыка звучала тогда в моей голове! А в машине играли Cure. И даже неважно, какая песня. Просто Cure. Просто играли. А мне было холодно. Меня знобило.

Мы нашли фильм. Мы его тогда не посмотрели. Он отвез меня домой.

Джерри молча сидел в машине. Я рассказывала ему что-то лживое про себя.

Он с таким же фальшивым вниманием меня слушал.

Уже на следующее утро мы «имели голый завтрак». Я ничего не ела. Только пила. Он даже не пил. И отчего-то все время жаловался на свои зубы. Открывал рот и указывал на каждый отдельный зуб.

- Ты видишь, какой большой проблем я имею?

Его зубы действительно производили тягостное впечатление. Было похоже, что он – чревоугодник, наказанный за грехи.

Потом он уехал. Кажется, в Эдинбург, а может быть, в Челси или Дублин, в Манчестер или Рейкьявик. Его долго не было.

Он часто мне писал. Длинные и иногда красивые заметки о том, как он мчится по каким-то желтым пескам на велосипеде или сидит у теплого океана. А еще он называл меня Lavrovsky Woman. Писал о моих веснушках, придумал себе какую-то "Freckled woman". А я отвечала: "Frantic man". В общем, мы общались.
Ищу зажигалку. Недавно Музыкант написал мне: ishy lubov'. И снова я весь день ничего не ела. Мой пес согрелся. Я замерзла.

А вскоре мы встретились. У него дома - тогда это была еще небольшая советская квартира с синим кафелем на кухне. И он подарил мне странную сумку.

- Там был Louis Vuitton. Но этот лучший. Ручная работа.

Он купил ее на какой-то эдинбургской выставке сумок.

Мне и тогда было неловко. А ведь мы сидели на светлой кухне и ели халву. Он долго разрезал грейпфрут тупым ножом.

Помню, как мы лежали в ледяной комнате на полу. Он рассказывал мне про арабскую женщину, с которой недавно познакомился в Лондоне.

- … она не свободный… она была такой не веселый… я не знаю, где быть ее муж… но она была такой невеселый… несвободный… я смотреть в ее большие испуганные айс… айс как у антилоп… или.. как то слово… не веселый… пила красный вин… а я смотрел на нее и думал, как это ужасно бывает, что в мире есть еще несвободный…

Вдруг он замолчал. Встал. Закрыл окно и сказал:

- Все - несвободный.

Тема личной свободы всегда его волновала. Он отчаянно боролся за свою автономность, что всегда отражалось на его отношениях с женщинами – осложняло их, делало невыносимыми, приводило, в конечном счете, в тупик. Русские девушки не понимали, если Джерри не платил даже за их кофе. А Джерри и помыслить не мог, что от него могут потребовать такого.

Осенью я начала посещать «свой скул», а он чем-то там занимался: писал, читал, был дизайнером, курьером?

Иногда мы вместе ходили в кино. Тот редкий случай, когда я совершенно не помню, на какие фильмы.

Все то время, что я его видела, он почти всегда был чем-то подавлен.

Мы сидели в каких-то кафе, жаловались друг другу на превратности жизни. Если один думал повеситься, другой говорил: а может, застрелиться?

Ну а потом? Моя депрессия, дурная кровь, черные дыры и длинные письма.

Как-то Джерри сказал мне:

- Ты должен писать!

- О чем?

- Настоящий художник должен погрузиться в самое сердце ада.

И я погружалась - с легкой руки Джерри. Он был первым, кто узнавал о моих терзаниях.

Я металась в тихой истерике по пустой квартире и каждый вечер звонила ему.

Мы говорили по телефону много часов подряд. Он был в Лондоне. А я - во мраке. От этих разговоров не делалось легче. Но меня утешало его мнимое понимание и даже само присутствие на другом конце провода. Скромным призраком я слушала, как Джерри делает в доме ремонт и ругается с почтальоном. Сочувствовала, что ему приходят слишком большие счета за электричество. Расстраивалась, что он не может установить спутниковое телевидение. Просила привезти мне масляные краски и электронные сигареты.

Через пару недель он вернулся, и мы увиделись в кафе Сен-Симон.

Когда он вошел и начал пробираться к моему столику сквозь толпу, я придумывала себе глупости. Все, он, только с ним я смогу все, хотя бы умереть, какие классные у него джинсы, он улыбается, да, наконец, он улыбается, волосы, он что-то сделал с волосами, только с ним, на остров, под мост, в холодный лофт с синим диваном, с ним, навсегда, умирать, жить, депрессия, неважно, с ним, а он улыбается, да нет же, он смеется. И он что-то сделал со своими волосами.
А потом мы спали на его синем диване, в большой-пребольшой комнате с регулируемым освещением. Над головой висел портрет лайки. Лайка, бегущая по снегу. Куда же ты несешься, дикий пес?

Он разогревал пиццу, проверял почту, закидывал высоко ноги, рассказывал мне про своего нездорового брата, слушал Шостаковича и Cure.

Мне было дико неловко, когда он меня целовал. Мне было не по себе, когда его пальцы нервозно расстегивали молнию на моих штанах.

И вдруг появилась Варя. Она влетела, как бумеранг. И подкупала нас шоколадом. Круглолицая девушка с монгольскими чертами. Ее мама была не то казашкой, не то туркменкой. А Варя являла собой мощный энергетический заряд, была живой конвульсией мегаполиса, который ее взрастил.

Она казалась типичной героиней своего времени. В меру привлекательная, как будто успешная – с собственной конторкой по продаже башмаков. Вечно накуренная или накокаиненная, всегда заведенная. С некоторыми европейскими привычками, вроде вегетарианства. Светская дамочка, с энтузиазмом фланирующая среди гламурного сброда. Каждый вечер она, развалившись в кресле, перебирала глянцевые конверты, выбирая - на какое мероприятие отправиться.
Вскоре на голове делалась высокая прическа, пудрился нос – Варя нас покидала. А мы в это время скромно сидели с Джерри на диване, поджав ноги, как два умудренных жизнью неудачника, и смотрели полицейский сериал «24». Вслед уходящей требовалось смотреть с презрением.

Но под утро она возвращалась – выхолощенная, и приносила к нашей радости шоколад «Вдохновение». Взбудораженная кокаином, она подолгу запиралась в туалете, пока мы досматривали очередной эпизод. Она пила много воды и тоже выходила поплясать на балконе – напротив японского посольства. Потом, бывало, запрыгивала на наш диван и начинала насиловать Джерри. Я настолько привыкла за ту зиму к этим безобидным порнографическим сценам, что уже не смущалась, а просто забирала плед и удалялась в другую комнату. Мне было приятно, что у Джерри появилась живая девица из плоти и крови. Каждый молодой человек должен знать, как справиться с разъяренным лебедем. И с разъяренной Варей Джерри, в конце концов, справился. Незаметно для всех, он приручил ее. Хотя, мне кажется, она приручилась сама. Видимо, она очень в этом нуждалась.

А потом наступила весна. И что? Ну, а они же все в один голос вам сказали: мне стало легче.

Как-то Джерри пригласил меня сопроводить его в магазин строительных материалов. Огромный магазин, где мы купили прозрачную занавеску с рыбами. Мы вышли. Я расстелила занавеску прямо на газоне и нарисовала на ней красное сердце – своему американскому другу на память. Он остался доволен. Сказал, что я хорошо рисую.
Плеснуть собаке молока. А потом забыться. Нет – мой ответ. Выпить яд до конца. И вылезать миску.

И вот мы решили все вместе посетить Сицилию. Всю Италию и сам остров мы объехали за две недели. Особенно нас интересовал Остров. Остров и его возможность? К этому времени Варя уже завязала с наркотиками и начала регулярно, на пару с Джерри, посещать собрания Анонимных Алкоголиков. Она перестала выходить в свет. Раздала подружкам наряды. Жаловалась на спам в интернете, если приходило слишком много приглашений на вечеринки. Все чаще ужинала дома. Никакого алкоголя и даже сигарет. Когда я появлялась у них в гостях, дымя как паровоз, они в унисон морщили носы и выгоняли меня курить на балкон. Для меня у них имелась даже специальная пепельница, что было знаком особой терпимости.

И вот, Сицилия. Джерри хотел сброситься с корабля, на котором мы плыли из Генуи в Палермо. Варя красила ногти на ногах в красный цвет. А после того, как Джерри все-таки не сбросился, начала учить нас итальянскому. Я запомнила только одно:

- Allora, amico! Andiamo a San Remo.

А что привело его к попытке суицида, до сих пор непонятно. В тот день

мы проснулись в нашей маленькой каюте. Все трое как будто в отличном настроении. Ели печенье на палубе. Джерри разгрызал печенье с особым аппетитом. Он улыбался. Солнце освещало его острый подбородок. Я больше помалкивала и вертела в руках «Божественную комедию».

В небе было много птиц. Туристы высматривали в море то ли дельфинов, то ли Землю Обетованную. Я тоже подходила к корме и пыталась разглядеть хоть что-нибудь. А Джерри улегся прямо на корабельный пол вдалеке от всех и долго лежал с закрытыми глазами.

Мы с Варей все время около него крутились. И потом тоже уселись на пол. Разговаривали кротко и старались не шуметь. Джерри вдруг встал спокойно и куда-то ушел. Мы продолжили болтать. Варя вспоминала, как часами ходила когда-то по Бульварному кольцу под калипсолом, пока мама-башкирка не спала ночами.

Джерри вернулся - такой же угрюмый. Нас он по-прежнему игнорировал и ходил из одного угла корабля в другой. Натыкался на каких-то старух. Обходил стороной детские бассейны.

Наконец, когда я уже дочитывала «Ад», он нашел приют у самого дальнего края кормы. Стоял там и куда-то смотрел. Я закрыла «Ад» и подошла к нему со своими адскими мыслями. Мы оба молчали. Страх внутри меня нарастал. А небо было таким ясным. Солнце светило ярко и до боли оптимистично. Оно явно нам противоречило. «Все хорошо», говорило солнце. «Все окей, гай!» - обращалось оно уже лично к Джерри. Но все было не окей, не гуд, и даже птицы могли бы с этим согласиться.

Но их никто не спрашивал.

В общем, мы стояли так, в метре друг от друга, очень долго. А потом я заметила, что американский друг плачет.

- Ну что?

- Nothing.

- Почему?

- Nothing.

- Тебе плохо?

- I want to die.

- Зет из ол?

- Да.
Что произошло потом, я не помню. Кажется, к нам настойчиво кто-то обратился. И мы отошли от кормы. Сохранить как? Схоронить так. Джерри часто мечтал о конце света, и это, видимо, был один из таких дней. На него тоже находила временами беспричинная хандра. Он подолгу грустил и смотрел по сторонам с недоумением, совсем не понимая, почему люди могут в этот момент веселиться. Он чувствовал весь абсурд этого мира, но демонстративно отказывался в нем разбираться. Ему казалось, что только с его смертью этот абсурд может остановиться. Он умрет - и мир вместе с ним кончится.

Мы приплыли в Палермо ночью. Там мы долго блуждали в поисках нужной гостиницы. Джерри чаще всего не устраивала цена. С перекошенным лицом он вылетал из гостиницы и громко хлопал машинной дверью. Варя хотела разные комнаты. Но в результате мы снова поселились в одной. Старая мебель, скрипящие половицы, запах нафталина в шкафу.

Как только мы вошли в номер и поставили на пол вещи, Джерри и Варя побежали за презервативами. Мне казалось тогда, что ничего более романтичного, чем слоняться по ночному Палермо в поисках гондонов, и быть не может.

Они отсутствовали недолго. Пришли веселые и вручили мне бутылочку с настойкой из корня женьшеня. Я выпила ее залпом. Джерри сказал потом: хорошо для потенции - и тоже выпил одну.

Сейчас уже многое стерлось из памяти. То, что происходило тогда, кажется сегодня невыразительным и странным. Как я оказалась на Сицилии с этим американцем и его нелепой подружкой? Нас ничего не связывало. Но мы продолжали делать вид, что безумно друг другу близки. Затевали бесконечные споры, не отступаясь ни на шаг от своей правоты. Меня раздражало, когда Варя изображала из себя инфантильную дурочку, и выдувала по утрам мыльные пузыри, сидя на кровати. Я постоянно задавалась вопросом: что делаю с ними на острове? А когда мы переехали в Таормину, подолгу уходила в город одна – экономила на фуникулере и ела там мороженое. Распоряжаясь бюджетом, Джерри выдавал мне на развлечения по 10 евро.

Его маниакальная страсть к экономии проявлялась в мелочах особенно сильно.

Они смотрели какие-то глупые фильмы, вели напыщенные разговоры, противно кокетничали с персоналом в отеле и ни разу не пропускали завтрак.

По вечерам Варя напускала на себя притворно небрежный вид и воинственно говорила, что на местную дискотеку сегодня не пойдет. Перед ужином требовалось мучительно и долго рассуждать о том, кто и что будет заказывать. Потом они начинали рассказывать, как сильно любят креветки, что удивительным образом скрепляло их союз. А Джерри с визгом бросал свой лэптоп на пол, когда проигрывал в покер.

Наши каникулы превратились в муторное коротание времени со взаимными упреками и руганью на пляже. Я считала минуты, когда все это закончится, и специально проколола шину на своем велосипеде, чтобы больше не участвовать в дурацких велокроссах.

И вскоре я зарекалась, что никуда больше с ними не поеду, но меня снова угораздило оказаться в их обществе - в Ницце. То были ужасные дни. Когда мое презрение чуть не превратилось в ненависть. Джерри снова затеял свои апокалипсические разговоры. Он по-прежнему хотел всех уничтожить и остаться под солнцем один.

Мы шли по набережной, и он заявил мне, что хочет взорвать этот мир. Бредил какой-то кнопкой, которую стоит только нажать.

- Я не отец. Ты понимаешь, я не отец. Мой отец еще жив. И я знаю, что значит быть отец. Я не могу быть привязан. Я наркоман. Я захочу завтра в Венесуэла. И все. Я не отец.

Весь следующий день после выслушанных мной накануне откровений я провалялась в темной комнате за закрытой дверью. На этот раз мы жили в разных номерах. Со своими друзьями я общалась исключительно посредством записок, которые разрешалось подсовывать мне под дверь. В тот вечер я нашла такую:

«Рамина, мы уехали в Кабрис, на семейный ужин к родителям Джерри. Если хочешь присоединиться, езжай на автобусе до станции N. Там Джерри заберет тебя на мотоцикле. Целуем. Ждем».

В темноте я натянула на себя джинсы и майку. Выпила пару таблеток прозака и выбежала из гостиницы. Каким-то образом я очутилась на местном автовокзале. Уселась в нужный автобус и доехала до нужной станции N. В результате я вышла из него последней с пластиковым пакетом у рта. Тусклый фонарь осветил скамейку. Я не успела оглянуться, как автобус исчез. Ну и что это? Ни одного человека. Поодаль я замечаю старый телефонный автомат.

Наверное, это и есть современный дантовский Ад. Вот так он выглядит. Добро пожаловать в преисподнюю. Оказывается она здесь, на юге Франции. Кто бы мог подумать. И чего мне теперь ждать? Может, вот-вот появится паромщик, чтобы перевезти меня на другой берег Стикса. Я ищу обол у себя под языком. Надо же будет расплатиться.

Но пока я истерично пытаюсь дозвониться до Джерри, никакой связи – шкала на нуле.

Сижу под фонарем и думаю:

вот, случилось… я всегда подозревала, что мир – это какая-то западня, грандиозная нае.ка… и вот я в другом измерении, что ли? а может, это апокалипсис, таким образом, наступил, и я как раз среди проспавших, вот только одна, и как же быть? может, мне радоваться положено и отплясывать румбу, но я же одна, кто оценит, кто увидит… нет, это невероятно… мамочка, ты где? хочу к тебе… караул…мама, я больше никогда даже сигарету не закурю… ты не разрешаешь мне курить, но, мама! я буду хорошей девочкой… я перестану принимать всякую дрянь и знакомиться с мужиками на улице…Господи! Прошу, спаси заблудшую овцу свою, ибо не ведала она, что творила.

Вот так я сидела на этой станции, сколько времени - непонятно. Может, час, может, больше. Я не могу сказать, что вся жизнь прошла калейдоскопом перед глазами. Просто до боли хотелось сигарету. И еще был страх. Мне было страшно от тишины. Оказывается, в аду очень тихо.

Вот так Рамина умерла. Вот так и нет больше Рамины.

Тишина. Темнота. И тут неожиданно затрезвонил облезлый телефонный автомат. Я бросилась к нему, схватила липкую трубку и хрипло, без голоса прошептала: аллас.

В ответ я услышала несколько щелчков, а потом дико взволнованный женский голос:

- En verite, en verite, je vous le dis, ce lui qui ecoute ma parole, et qui croit a ce lui qui m'a envoye, a la vie eternelle et ne vient point en jugement, mais les passé de la mort a la vie.
Я услышала этот голос. Я не одна. Апокалипсис, может, и состоялся. Но я не одна. Я стояла еще несколько минут в этой будке, как вдруг подул ветер, такой сильный, почти ураганный. И появился мотоциклист в шлеме.

Джерри.

Он сказал:

- Чокнутый, садись!

То, что происходило потом, значения не имеет, потому что «чокнутый, садись» было, конечно, апофеозом наших с ним отношений.

Мы приехали на ужин в его имение. Большой дом с палисадником. Французская горничная и русский садовник. Снаружи гравий, внутри – барочная мебель. Он представил меня семье – точнее, присутствовавшей ее части. За столом сидел брат Джерри с супругой. В мягком блеске свечей на скатерти располагались их грузные тени. Тени двигали челюстями и тянулись к посеребренному блюду. Тени пили розе из длинных бокалов, намазывали на хлеб гусиный паштет и были в восторге от собственной буржуазности.

На фоне своей родни Джерри выглядел бедным родственником, который с врожденной интуицией пытается побольше съесть за ужином. Его растянутая майка ценой в 5 долларов и неумение обратиться к горничной по-французски вызывали у родственников тяжелую одышку. Варя же наоборот, выглядела торжественно и по случаю семейного ужина надела прозрачное платье. Она была активно вовлечена в общую беседу и совсем неуместно вставляла в свою речь итальянские слова вроде «Cherto». Было забавно наблюдать, как деловито она подзывала к себе горничную и с деликатным видом шептала ей что-то на ухо. Изо всех сил она старалась произвести самое выгодное впечатление на буржуазную семью своего друга, пытаясь естественно слиться с этим достойным обществом. Не исключено, что она мнила себя придворной дамой, которая ведет изощренные светские игры.

В саду трещали цикады, садовник подстригал кусты азалий, а на крышу дома падали желуди. Десерт подали уже у камина. Сладкое суфле таяло в бокалах, кофейные крошки скрипели на зубах. От разговоров за круглым столом отдавало дикой условностью. Все понимали, что говорить в любом случае необходимо, и погода в Лондоне тоже может быть темой. Джерри зачем-то сообщил своему грузному брату, что я люблю Набокова. Тот посмотрел на меня внимательно, как бы на глаз пытаясь определить, может ли это быть правдой.

Брат был похож на удачливого нувориша, который заправляет майку в штаны, с большим снисхождением относится к окружающим и только недавно научился отличать скульптуру от живописи. Его жена была тощей рыжеволосой ирландкой с большим количеством веснушек на лице. Позже Джерри сказал мне, что недавно ее выписали из психиатрической клиники, так как полгода назад она пыталась отравиться. Ирландка действительно выглядела изможденной, но упорно изображала веселость, пытаясь таким образом, как будто бы оправдаться перед нами.

Она гладила своего сына по такой же рыжей макушке и листала альбом с репродукциями Босха.

Женщина стыдливо ежилась, когда Джерри начинал обсуждать ее психическое здоровье. Она тушевалась и нервно ерзала в кресле. Он же не видел в этом ничего предосудительного и говорил так, словно речь шла о простуде. Ему казалось, что именно в таких вопросах и заключается основной смысл бытия – эта тема дико его волновала, завораживала. Было видно, что он провел не один час, обдумывая потенциальную возможность суицида.

Это был единственный момент, когда Джерри явно оживился. Все последующее время он сидел с равнодушным видом, явно давая понять, что с этими людьми его ничего не связывает, он скучает и в целом – лишь выполняет долг. Он должен быть любезным, он только заставляет себя улыбаться и что-то рассказывать про яхты. Но люди тоже не скрывали, что не понимают своего непутевого родственника, для них он – enfant terrible, сумасброд и дилетант в семейном бизнесе. Хотя взаимное неприятие было очевидным, ради соблюдения приличий оно все-таки маскировалось. Брат делал вид, что ему интересно говорить со мной и с Варей, но в выражении его лица при этом отчетливо проглядывала нестерпимая тоска. С нами нельзя было обсудить биржевые сводки, мы не коллекционировали спортивные машины, не играли в гольф и главное, мы – русские авантюристки, наверняка, не гнушающиеся священной проституции с его простодушным братом.

Когда в компании кто-то неудачно шутил, раздавался звонкий гогот, который явно противоречил общему унынию. И только Варя не сдавалась. Она все еще старалась обаять консервативных родственников Джерри, хотя в этом не было никакой нужды, потому что она не нравилась им и не вызывала у них неприязни, им было просто все равно. Они относились к ней с такой же апатией, с какой смотрят на восковую фигуру в музее, – она не человек, и даже не ваза с цветами, она не пугает, но и не радует.

Все скучали, но продолжали убеждать себя, что ничего плохого в таком коротании времени нет. Все были безразличны друг другу, но понимали, что то же самое происходит ежедневно. Человек, с которым спишь, может волновать тебя не больше почтальона, что приносит по утрам газету. Ребенка, которого воспитываешь, можно любить так же, как любишь продавца в булочной. Люди привыкли к своей отчужденности и смирились со своей печалью. Жизнь дана – ее в любом случае нужно каким-то образом провести.

Так что сидеть у камина с пустой головой и втайне упиваться часами пищеварения – не самое ужасное из того, что может с нами случиться.
Наконец, мы распрощались с родственниками Джерри и покатили по темному серпантину в Ниццу. По пути в машине подразумевалось как будто бы обсуждать проведенный вечер, но говорить было не о чем – все молчали. Каждый погряз в своих мрачных видениях – было жалко убитого времени, но ни один из нас не мог придумать ничего взамен тому, что уже случилось.

На следующее утро Джерри, приходясь сыном миллионеру и уже показав нам свой дом с барочной мебелью, продолжал изображать из себя нищего, проверяя с калькулятором счет за кофе.

Варя наверняка про себя ужасалась тому, что ей предстоит жизнь со скрягой. Она-то рассчитывала на просторный лофт с подземной парковкой, а оказалась в результате на крошечной лодке с низкими потолками.

Но Джерри был неумолим. Если вещь стоила больше 10 долларов, она непременно вызывала в американце сомнение. При этом покупать что-либо он очень любил и был не чужд консьюмеристским радостям. Много часов подряд он мог гоняться по свету за дешевизной, искренне радуясь своим счастливым приобретениям.

Однажды он привез из Швейцарии целый сундук солнцезащитных очков. Там было больше пятисот наименований самых разнообразных моделей. Это богатство было мастерски выторговано у местного антиквара и досталось ему всего за сотню евро. Он начал продавать эти очки всем приходящим в дом особам. Вполне возможно, что он делал это сразу после бурного секса с ними.

Очень многие отказывались от его услуг дизайнера интерьера. Не имея никакого опыта, он запрашивал себе гонорары как у Филиппа Старка и при этом брезгливо морщился, если приятели просили его сделать хоть что-нибудь бесплатно. Джерри высоко ценил свои выдающиеся способности в любых областях. Он часто говорил, что мог бы написать не один гениальный роман – ему просто не хочется. Он считал себя великим любовником, пловцом и мыслителем одновременно.

Он не видел себе равных и уже начинал грустить, что его недооценивают при жизни.

Как-то он заявил мне:

- Знаешь, я стал аскетом. Не купил себе ни одной новой майки за прошедший год.

- Аскеты недвижно стоят в пустыне годами. Все остальное – профанация.

Джерри сам часто признавался, как страдает от своего гипертрофированного нарциссизма.

Во многих явлениях он даже не находил, а как будто замечал равнодушно свое оловянное отражение и беззастенчиво им любовался. Он не искал, но видел, ворча при этом, что склонен к мазохизму – мучает себя по пустякам, страдает от несовершенства, а порой и вовсе бредит о смерти. Он жил в этих крайностях, страстно мечтая о sweet harmony. За пятнадцать лет Джерри не пропустил ни одного собрания в своем обществе поддержки.

Вполне наивно он полагал, что только это и позволяет ему держаться на плаву.

На этих сатурналиях группового самообмана он менялся на глазах и, сложив на груди руки, бормотал осипшим голосом, безнадежно уставившись в церковный пол:

- My name is Jerry Bitterbaum. I'm 45 years old. I have drug and alcohol addiction since 26...

И люди вокруг радостно кивают головами, теребя выцветшие наклейки с собственными именами. И модератор вечера в вельветовых штанах деликатно его прерывает, чтобы сказать лукаво: "Continue, continue your speech, my son. Everybody understands you so clearly".

И вот, только уехав из России, поселившись на лодке в порту, он как будто приблизился к желанному покою. Он перестал бегать наперегонки с тенью и доказывать миру свое превосходство. Теперь он ищет жгут для велосипеда – стал спокойнее и мудрее. Сам подсмеивается над тем, к чему в результате пришел. Наверное, убедился, что взорвать мир ему не под силу, но убраться от него подальше он может. Стал затворником и психопатом в мелочах. Зато улыбается чаще и выглядит свежее. Он даже учит кастильский и вовсю болтает с продавцами на блошиных рынках.

Незадолго до его окончательного отъезда мы встретились в итальянском ресторане возле моего дома. Он прикатил туда на велосипеде. Мы ели моцареллу с помидорами и он, как бы между прочим, сказал мне, что Варя беременна. Уже на 4-м месяце. Я пожала плечами и улыбнулась. Потом робко пожаловалась на сердечную боль. Он сказал, что может быть, в 22 года я повешусь, а может, в 40 буду жить с ним в Бангладеше. Неизвестно. Все – майя. Проведешь рукой, и уже нет ничего.

Потом он прислал сообщение:

«Раминочка, мы путешествуем на машине поперек Канады. Varia – хорошо. Мы идем в Ванкувер, и кажется, что мы останемся там некоторое время. Россия исчезает по памяти; то, что было настолько мощно, теперь грустно; будущее, затененное прошлым».
Я ничего тогда не ответила. Отвечать было грустно.

Даже сейчас я хочу сохранить в памяти того человека, который протянул мне запасной шлем и сказал: «Чокнутый, садись!» Я хочу сохранить в памяти это морбидное существо, мучающее и любящее себя бесконечно. Благословенная морбидность, в которой так мало жизни, но так много меня самой.

Сохранить как? Сохранить так. Возможно, без всякой надобности. На долгую память, все время бьющуюся в амнезийном анабиозе.
Made on
Tilda