В Токио она каждый день ходила в парк Уэно. А я много репетировал с "Tokyo Philharmonics". Мне даже предложили там позицию главного дирижера. Из-за нее я отказался.
Каждый вечер она таскала меня по суши-барам. Я ненавидел суши, местная экзотика на меня давно не действовала. Но все-таки потворствовал ее восторженности. Целый день мы, как зачарованные, бродили вместе по раскаленному Киото. Гуляли вдоль речки и пили зеленый чай в теплых банках из автомата. С азартом ребенка она любила забрасывать монеты в эти машины – лишь для того, чтобы послушать, как звонко они проваливаются внутрь.
Мы пообедали в индийском ресторане. Она любила острую еду и называла это также экзотикой.
- Знаешь, этот соус карри такой экзотичный. Даже грандиозный, я бы сказала.
- Как твоя мигрень?
- Ничего. Уже лучше.
Мы были у Золотого Храма. И там она защебетала что-то про Мисиму. С восторгом рассказывала, как он публично сделал себе харакири. Хвасталась, что еще в детстве видела порнофильм с его участием.
Всю жизнь она воспринимала через призму прочитанных книжек. Я называл это литературным эскапизмом и считал, что ей не хватает реального опыта. Мы спорили – она называла меня дикарем и невеждой. Говорила, что невежество – худший из пороков, а нечувствительность к искусству всегда наказуема. Она напоминала мне мою мать, которая учила меня подобному когда-то. При слове «говно» моя матушка падала в обморок. На слово «блядь» Рамина часто оборачивалась.
Лишь в этом была разница.
Однажды в подавленном состоянии я вышел из номера и решил прогуляться по Гинзе. И вот: солнце и улица, много людей. Я замечаю галантерейную лавку, где продаются нитки для шитья. Я автоматически туда захожу.
Хватаю несколько клубков разноцветной пряжи и бегу к кассе.
Я купил эти нитки. Вышел счастливым из магазина.
И только, переходя улицу, вспомнил: моя мать умерла двадцать лет назад от удушья. Я купил эти нитки для нее – она очень любила вязать.
Но ее уже нет. А нитки остались. Я предложил их Рамине. Она, поморщив нос, отказалась.
Из Японии она вернулась с новым айподом и рисоваркой. Кажется, на нее снова нашла депрессия. Со шведом ничего не вышло – со мной ей было скучно.
И снова я пытался вытащить ее из черной ямы. Нашел лучших врачей, но они не помогли. Возил в красивые страны, но они не произвели впечатления. Говорил самые нежные слова, но она молчала.
Дело дошло до того, что она падала на пол и рыдала. Я занимался с ней сексом. Я считал это терапией.
Она – наказанием.
Я – правда! - изо всех сил пытался ей помочь. Она все время боялась, что я ее брошу, и она попадет в психушку, где злобные санитарки будут пи…ть ее деревянными швабрами по хребту.
- Ты будешь со мной общаться, если выяснится, что у меня шизофрения?
- Буду. Ты – сплошная шизофрения. Но до сих пор я с тобой общаюсь.
Ее сознание вообще было склонно к энтропии. Она, например, рассказывала, что ее все время преследует один и тот же образ: как она запутывается в собственных ногах. Если она надевала контактные линзы для изменения цвета глаз, то ей казалось, что стоит в них заснуть - и проснешься с пустыми глазницами.
Еще она мнила, что умрет не естественной смертью. Любила цитировать то ли Байрона, то ли Шиллера: «Хороший человек должен умереть не позже тридцати».
Любила пересказывать, как Бродский мечтал уехать зимой в Венецию, купить печатную машинку, снять комнату в подвале, бросать окурки на пол и слушать, как они шипят. А потом на оставшиеся деньги купить маузер и пустить себе пулю в лоб.
И в конце она всегда прибавляла: «Декаданс, - скажете вы? Но когда еще, если не в двадцать лет?»
Я говорил: декаданс - и призывал ее к серьезности.
Она часто прибегала к цитированию. Отвечала на вопросы чужими словами. Меня жутко раздражала эта манера. Ее цитаты разделялись на три категории: 1) прямые цитаты, когда автор гордо объявляется;
2) закамуфлированные цитаты, когда автор ловко скрывается, и чужая мысль присваивается себе;
3) цитаты-штампы, когда проговариваются вслух достаточно или не очень очевидные истины (например: мотоциклы «Хонда» - самые лучшие мотоциклы в мире).
Она продолжала общаться со своими многочисленными пажами – бережно оберегала свою свиту из сволочей.
Я уехал с концертами в Азию, а она осталась в Москве. Перестала ходить в университет. Требовала меня раздобыть для нее какую-нибудь медицинскую справку. Если бы я был врачом и ставил ей диагноз, я бы написал только одно слово, на которое она всегда так трепетно оборачивалась. Я не считал ее всерьез продажной женщиной, но она часто казалась мне нимфоманкой. Хотя, подозреваю, половина из рассказанных мне историй была вымышленной. Ей как будто бы требовалось поддерживать свой порочный образ.
Она же мнила себя писательницей и старалась жить интенсивно – экзотично и богемно, избегая банальностей. Зеленый салат со шпанскими мушками в полночь, прогулки на крыше кадиллака, разбитые зеркала в ресторанах, публичные скандалы, любовное настроение и богохульство. Ей нужен был антураж – фальшивые декорации и трансвеститские наряды, накладные ресницы и секс-стимуляторы.
Изо всех сил она стремилась придать своей жизни блеск и свежесть – но все оборачивалось ночными стенаниями в моей холодной кровати.
Капризной Рамине надоедало ей же созданное царство порока, и она безжалостно громила его топором. Тогда она жаловалась мне на грязь и разврат, на депрессию и разложение. Грозилась уехать на ферму в Африку, чтобы очиститься, наконец, от скверны и стать хорошей. Собиралась заняться вуду в противовес своему дикому блуду.
Но приступы хорошести быстро проходили, и она снова, тщеславная, спешила на свой блядский маскарад, беспутничала по танцклассам. В ее глазах читалась дерзость, ей нравилось е..ться с моряками – блудная дочь никогда не существовавшего народа.
Я смотрел на нее и проговаривал про себя: «Закаплет жертвенный жир, и на ложе из пиний сгоришь ты, продолжив пир, и смерть не сочтешь врагиней».
На время депрессии к ней, как сиделка, приезжал отец. Он водил ее к врачам, готовил еду и заставлял пить таблетки. На время она успокаивалась и отсиживалась дома, вдали от блядского рая. Может быть, она и писала что-то, а скорее всего, сладострастно перебирала в голове былые похождения, старательно готовясь к новым. Мне кажется, у нее был экспансивный тип личности и комбинаторское мышление. Она нуждалась в присвоении. Постоянно вела свои меркантильно-завоевательные игры. Даже путешествуя, она как будто покоряла пространство – аккуратно записывала в блокнот названия всех отелей и рейсов самолетов. «Для книги», - говорила она. Вся жизнь для книги. Пока же – нейтральная полоса раздумий и ожиданий.
Время предчувствий и измен.
А весной мы снова поехали в Италию.
Это была славная поездка. Мы жили в номерах размером со спичечную коробку и едва помещались на одной кровати. Каждый день переезжали из одного города в другой. По утрам я собирал ее чемодан, а она прожигала во сне простыню сигаретой. Шипела мне, что никуда не поедет дальше – мы должны здесь остаться, раз и навсегда.
Пора уже обрести приют в этом мире.
Я заказывал для нее большую пасту. Она вилкой выбирала мидии и выбрасывала их под стол. Когда к столику подходил официант, она делала невинное лицо и подергивала подбородком.
Потом мы оказались в Бордо. Там я сидел в номере с ниткой и иголкой - пришивал пуговицу к ее зимнему пальто.
Позже она призналась мне, что хотела в Бордо броситься под поезд. Все время выискивала себе красивые места для суицида, но никак не могла решиться. И где она нашла в Бордо железную дорогу?
Наверное, очень страстно искала.
Вскоре она вколола мне в сердце топор.
Мы сидели в аэропорту. До этого она неизвестно где провела ночь.
- Я влюбилась. Да. Я говорю тебе честно. Нам лучше расстаться, как думаешь?
- Нет. Надо подождать. Мы попробуем через это пройти. Вместе.
- А если это навсегда?
- Ну, тогда я погиб.
- Нет.
- Да.
Начался кошмар. Тихий, но продолжительный. Она дошла в своем садизме до того, что заставляла меня придумывать для ее любовника сообщения. Я диктовал им обоим «кайтесь» и нанял сыщика.
Сыщик сказал впоследствии, что мне лучше не знать подробностей.
Еще я помню, что к ней пару раз приезжал из их городка один паренек с длинными волосами – продавец сантехники. Мы даже виделись с ним на дне рождения у американца. Я плохо его запомнил, потому что был очень пьян.
Наверное, она спала и с ним.
В присутствии моих помощников она запросто могла назвать меня идиотом.
За это однажды я чуть не выкинул ее из машины. Она позволяла себе такое высокомерие, потому что всегда интуитивно ощущала свое превосходство. Превосходство основывалось на мнимой интеллектуальности и дурном характере. Смелая, она считала, что может себе позволить в этом мире больше, чем я. Ведь я – раб условностей. Она – тайный революционер. Ее эстетическая революция питалась моими деньгами. Но она продолжала отстаивать свободу, твердя мне с упорством глупого кролика «идиот».
Я угрожал ей прекратить финансовые потоки. Она грозилась перестать е..ться.
Хотя сейчас я вспоминаю хорошее. Вижу, как мы был счастлив с ней в Лиссабоне. Всякий город на карте она осветила своим благородным присутствием. Мы катались на е..нутых трамвайчиках, заблудились, забрели вместе в синагогу, сидели на якоре в порту.
Она носила на шее ракушки. Была покладистой и во многом со мной соглашалась. Я обвинял ее в легкомыслии, объяснял, что молодость скоро пройдет, а я останусь. Она грустно кивала и обещала покончить с развратом. Я поправлял ракушечные заколки в ее волосах – умоляющим взглядом внушал ей целомудрие и покой. Приучал к прагматизму:
- Перестань уже корчить из себя идеалиста фанатичного, а то так и останешься без х..!
Мы пили абсент в пустом баре с мозаикой на стене. Там были нарисованы португальские рыболовы с большим неводом. Я смотрел на невод и думал о том, что до сих пор не подарил Рамине лошадку.
Мы съездили в Амстердам. Она умилялась тому, как молодой человек покорно ждет, пока его подружка закончит работу проститутки за задернутой шторкой окна. В квартале Красных Фонарей она презрительно морщилась и говорила, что все «поставлено на поток».
- Им не хватает романтики.
Но все-таки она втайне искала себе такого лопушка, который будет смотреть, как она трахается, и хлопать ресницами. Пусть ищет. Пусть найдет. Я выпью за них обоих.
Сейчас бы мне действительно не мешало выпить. Но нельзя, черт возьми. Концерт.
- Зачем вы всем этим занимаетесь, если вам надоело?
- Музыка?
- Ну да.
- Нет, музыка мне не может надоесть.
- Но все эти бесконечные концерты? Конвейер какой-то.
- Это правда.
Да. В чем-то она права. Но мне страшно в этом себе признаться. Если признаюсь, как буду жить дальше? Мой мир рухнет. А ей и не надо другого. Тридцать лет я играю на скрипке и езжу по миру с концертами. Как я могу этого лишиться? Это все равно, что перестать трахаться. Ну, точно.
Слава Богу, я не импотент.
Хотя она часто старалась из меня его сделать. Ночь. Мы лежим в одной кровати. Я нежно беру ее за руку, а она говорит:
- Кажется, в туалете закончилась бумага.
Так и заснули. Я, раб Эрота, отхожу ко сну с мыслью о туалетной бумаге, которой на беду не оказалось в сортире.
Но, в конечном счете, все это неважно. Я прощаю ей слабость и измены. Я принимаю ее одержимость и порок. Молодость пройдет – я останусь. Она подражает Жаклин Кеннеди и прилаживает к ушам тяжелые клипсы. Мне нравится, как во сне она прожигает простыню сигаретой. В диких конвульсиях я перебираю в голове семь нот. Я останавливаюсь на «До». Мне доподлинно известно, что буря и натиск обернется негой и тишиной.
Я – музыкант и раб Эрота - хочу умереть в Ницце спокойно.